"С самых ранних лет - неотступное чувство собственного избранничества, какого-то исключительного долга, довлеющего над судьбой и душой; феноменально раннее развитие бушующего раскаленного воображения и мощного, холодного ума . высшая степень художественной одаренности при строжайшей взыскательности к себе, понуждающей отбирать для публикаций только шедевры из шедевров . В глубине его стихов с первых лет и до последних, тихо струится, журча и поднимаясь порой и до неповторимо дивных звучаний, . светлая, задушевная, теплая вера ." [11,3].
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Есть сила благодатная
В созвучьи слов живых
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них [1,II,49].
Самое простое, почти детское, услышал в Лермонтове народ: молитву. Но это было не так -то просто.
Есть речи: значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно [1,II,65].
Часто и сам Лермонтов говорил речи - "значенье ничтожно"; хотел, чтобы и другие слышали от него лишь эти речи, но в них, там, - как за синими глазами податливой служанки, - слышал другое значение, другой познавал смысл:
Душа их с моленьем,
Как ангела, встретит
И долгим биеньем
Им сердце ответит [1,II,78].
После Лермонтова, - как значится в описи его имущества, - осталось "четыре образа и серебряный нательный крестик, вызолоченный с мощами".
Существует рассказ о том, что Лермонтова, печоринствующего отрицателя, злого Лермонтова, один из его товарищей застал однажды в церкви. Он молился на коленях [30,20].
Таким же тайным молитвенником, явным отрицателем, был он и в жизни, и в поэзии. Быть может, ни у одного из русских поэтов поэзия не является до такой степени молитвой, как у Лермонтова, но эта его молитва - тайная.
Лермонтов слыл безбожником - и в общем-то, слывет им доныне. "Лермонтов не был никогда религиозным человеком", - утверждали многие литераторы, критики, академики, повторяя здесь лишь то, что почти всеми думается о Лермонтове.
И все же, может быть, правда о нем - то, что увидел заставший его в церкви товарищ, а не то, что видели его критики, друзья и враги? Молитва Лермонтова тайна, сокровенна; хула - явна, приметна. Молитва его стыдлива, она боится, чтоб не нарушилось её одиночество, и она сознательно скрытна, затаенна.
В не предназначавшейся для печати автобиографической поэме "Сашка" есть место, решающее спор о первичной, изначальной религиозности Лермонтова:
Век наш - век безбожный;
Пожалуй, кто-нибудь, шпион ничтожный
Мои слова прославит, и тогда
Нельзя креститься будет без стыда
И поневоле станешь лицемерить,
Смеясь над тем, чему желал бы верить [1,III,412].
Боязнь "шпиона ничтожного" сделала молитву поэта скрытной, утаенной, как будто не существующей.
Но навсегда осталась привычка "поневоле лицемерить" - под явной маской воинствующего отрицателя хранить тайную молитву.
Редко где Лермонтов так глубоко проникал в свою творческую личность, так ясно понимал её и обрисовал столь отчетливо, как в "Молитве" ("Не обвиняй меня, всесильный .") 1829 года. Здесь отступают на второй план возможные переклички с подобными вещами в европейской поэзии. Ощущение и осознании 15-летним(!) автором своего дара слишком подлинны в этом раннем шедевре, воззвания к Богу слишком откровенны и горячи и рождаются на глазах читателя.
Лермонтов уже в этом стихотворении обнаруживает неистребимую противоречивость своей натуры (и человеческой природы вообще). Одной стороной она навеки прикована к "мраку земли могильной", и "дикие волненья" этого мира безраздельно владеют сердцем поэта. Другой стороной она влечется к Богу и знает высшие и вечные ценности.
"Молитва" начинается как покаянное обращение к "всесильному", который может обвинить и покарать за недолжное (за упоение земными страстями):
Не обвиняй меня, всесильный,
И не карай меня, молю, .
А дальше следует цепь придаточных анафорических предложений ("За то, что ."), составляющих первую строфу - период, где поэт перечисляет все свои грехи:
За то, что мрак земли могильный
С её страстями я люблю;
За то, что редко в душу входит
Живых речей твоих струя;
За то, что в заблужденье бродит
Мой ум далеко от тебя;
За то, что лава вдохновенья
Клокочет на груди моей;
За то, что дикие волненья
Мрачат стекло моих очей;
За то, что мир земной мне тесен,
К тебе ж проникнуть я боюсь,
И часто звуком грешных песен
Я, боже, не тебе молюсь [1,I,65].
Но одновременно с покаянной интонацией ощущается в этих строках и чуждая молитве интонация самооправдания. Возникает нарастающее напряжение мольбы - спора, драматизм борьбы, в которой нет победителя и где покаяние всякий раз оборачивается несогласием, утверждением своих пристрастий и прав.
В быстрой смене состояний рождения трагически противостоящее всевышнему "я": из неслиянности двух голосов - покаяния и ропота - растет чувство тревоги; нарушена органическая связь между "я" и богом, которая все же признается животворной: